Свежий номер журналаВизуальная литератураКонтакты и копирайтыСсылкиГостевая ЛИМБАПрожект ЗимбабвЕ!
по авторам: 
»»
по номерам:

  »   п о э з и я   »   п р о з а   »   э с с е   »   д е б ю т   »  

««   л и т е р о с ф е р а   »»

Февраль - Март 2002 г.


На страницу прозы

Обрывы

Лев ГУНИН

ВПЕЧАТЛЕНИЯ

Часть первая

Странные звуки будто взбивали тишину. Как из сметаны постепенно формируется масло, из этой тишины постепенно формировалась какая-то другая, инородная, лишенная своей земной оболочки. Звуки прибоя ударялись о ступени, вздымающиеся прямо из воды, ускорялись эхом мраморных плит и каменной набережной, окружая видимую отсюда часть сущего таинственным покрывалом своего собственного, отдельного от всего, существования. То ли ступени были сделаны из особого материала, то ли это место обладало уникальным акустическим свойством, но именно такую звуковую меланхолию нельзя было услышать больше нигде – только на этой площади в Венеции. Город постепенно вставал из воды, очищаясь от утреннего тумана, как Венера из пены – или как неизвестные очертания постепенно проявляются в растворе на прямоугольнике фотобумаги. Он был настолько неправдоподобен, настолько не похож ни на один другой город – что – казалось – уже наступила смерть, и эти образы, эти невероятные картины видятся в каком-то запредельном, неземном бреду. Площадь казалась не произведением гения Циани и не наслоением человеческих эпох, а продуктом самой воды, канала Батарио, до сих пор струящего под тротуарами площади свои темные струи, продуктом такого редкого солнечного утра, когда без изъяна солнечный день пробивается сквозь тончайшую пыль неопределимой дымки. Написанная с нечеловеческим мастерством, картина города была призраком неземного царства, иной планеты, непонятной и мистической. Взор мысленно охватывал эту невероятную поросль домов, piazza с загадочными пятью куполами и башней, очертания заостренного, как окаменевший нос корабля, острова наискосок от башни, изогнутую благородным полукругом набережную, в какую уткнулись своими носами многочисленные яхты и гондолы, скобку – как древко лука – дугу – следующего полуострова, покрытого зеленью, храмами и дворцами. В каждой перспективе, в каждом новом ракурсе вставали как будто невозможные тут виды, как бы возникающие из другого времени и пространства. Перед мысленным взором вставала загадочная Малая Loggia, под башней с часами, указывающими лунные фазы и движение солнца по Зодиаку, Loggia с фигурами Минервы, Аполлона, Меркурия и Олицетворения Мира, закрытый мостик Вздохов, соединявший два здания (Дворец Правосудия и Старую Тюрьму), по которому к вечному заключению проходили осужденные государством преступники, Палаццо Каваньис, собор святого Джорджио Маджиоре. Малая пьяцца Львов завершала этот карнавал фантастических образов, где друг против друга стояли эпохи, "лицо напротив лица", смотревшие друг на друга фасадами романтической церкви Святого Басса, базилики Святого Марка и глазами Baldassarre Longhena, отражающимися в темном блеске розовых мраморных львов слева от базилики. Маленькая площадь со львами напоминала уютную и самую домашнюю комнату, с мягким светом сквозь зелень ее "домашних растений" и светотени архитектурного декора. Вдруг один из львов без всякого предисловия сошел с постамента, потянулся, напряг свои лапы – и растянулся у ног Воителя. Его мощные, еще не совсем ожившие, полу мраморные бока казались хрупко-нежными в соседстве с чудовищно монументальными коленями Воителя.

С железным лязгом пронесся от края до края громовой нечеловеческий голос: "... ментальность понижена... уберите сердце этого животного... осколки поэтапности сплетены в пучок... вытирайте ноги на повороте... твой пупок диаметрально противоположен лону... осколок мрамора поранил мой глаз... эпоха монетарно-денежного оборота окончилась – вкладывайте деньги в недвижимость, полезные ископаемые и ценные металлы..." Колоссальность образа невероятным образом контрастировала с этими никчемными, ничтожными лоскутными фразами. Невероятность была настолько чудовищной, что подобный контраст воспринимался бы чувствами существа под названием homo sapiens как выражение чего-то крайне нечеловеческого, не присущего самой природе гуманоидов, противоположного ей. Ни один из созданных людьми механизмов, отражающих человеческую логику, включая компьютер, не мог бы изощриться в таком невообразимом пароксизме несоединимого. Даже сама неживая природа, космос, другие планеты Солнечной системы не смогли бы явить нечто настолько неземное: ведь в их реальностях существует человек, параллельно и вместе с ними. Нет, это было нечто иное, абсолютно непредставимое и несопоставимое. Неожиданно вертикаль затуманилась какими-то линиями, как будто на невидимом стекле появились стеариновые потеки. Минерва спрыгнула со своего постамента на Малой Лоджии и принялась сражаться со львом. Жак Казанова прошел внутри мостика Вздохов в обратном направлении – спиной от тюрьмы ко Дворцу Правосудия, по пути уронив слезу. Слеза продырявила камень и упала в черные воды канала. Потом в вихревом круге сжатого пространства появилась Совершенная Женщина. Каждая линия ее тела, от ступней, соприкасавшихся с полом, до кажущегося ореола над верхней точкой головы, была как будто вырезана резцом неземного скульптора. Все ее нагое тело и каждая его черточка в отдельности были совершенней, чем колени, пупок, красные точки грудей любой земной женщины, и не просто совершенней, а завершенней. В этой завершенности была неисчерпаемая бесконечность, как воронка бесконечной пропасти внутрь макро или микромира. Резец, высекший ее невозможно гармоничную фигуру, должен был знать о мужской плоти нечто такое, чего ни один мужчина не знал о себе. Эффект был рассчитан с такой изумительной точностью, что взгляд мужчины, попадавший в воронку этого образа, в эту винтообразную пропасть, уже падал – неостановимо – до конца, и не только мужское тело до его самой последней клеточки, но и сам разум содрогался в бесконечном оргазме. Потом объем неопределимой и странной комнаты наполнили живые человеческие голоса, с их плотским объемом и радостью.

Ой как клевенько!
классненько-то как
Чмоки адские!

Здаровочки кореша! Мне тут нравица. Столько интересных
дам, просто класс.
Бегом сюда – у нас тут Маринка открывает шампанское.

Привет Спасибо, что отозвались
А давайте перейдем на "ты"? или
останемся на "Вы"? Меня Оля
зовут А тебя? или Вас?

Привет, я новая гостья. Красивый
у вас тут скул. Мне шестнадцать лет.
Живу на Васильевском........
Дарю всем-всем мой поцелуйчик.....

Птивет Карунчику
Рад, что все здесь
Говорят, скоро наш этот питерский телефон прикроют?
А правда, что в Москве ничего нет такого?
Ну, чьо, и без него проживем
Токмо в каком эфире мы тогда встретимся, дорогая?

Не бзди, Сеня, прорвемся. Ты про Интернет слыхал?
Они нам провод оборвут, а мы их Интернетом,
Интернетом...

Пока этот Интернет до нас дойдет состаримся, родная

Не бзди, Сеня, еще и через деся лет стоять будет

Вика! Вернись, я все прощу. У меня
мотоцикл теперь есть. Новый, с нуля.

А у меня малчик новый, с нула. Еврейчик.
А папочка евойный в Ленсовете.

Целую тебя в твою лапидарную
попку и шлю пламенный привет
от Максима. Помнишь, в прошлом
году. Как нам втроем было клева
в заснеженном Питере, возле бронзовых
животных с крыльями. А потом конса,
опять постель, смятая со вчера, прокуренная
кладовочка и Кафка под подушкой.
Повторять боюсь. Такое не повторяется.
Но коль ты где-то близко – заходи. В
Питере бываю на каникулах.

Даже не знаю, как ответить на столь (и
слов не подберу) изящное (что ли) как
и автор) послание Спасибо Спасибо что
не забыл И ведь – знаешь, – знаете, мы
и знались-то не больше двух дней Мне,
поверьте, тоже было приятно познакомиться
с таким очаровательнейшим существом, коим
вы, несомненно являетесь Если будете на
Родине (я имею в виду Питер) – может и
встретимся А так – заходите к нам почаще
на беседы Буду очень рада вас слышать

Здрасти
Давненько не была, вот, вот !
Мы, значит, ниже тебя, гордая стала.
С нами не знаешься. С очаровательными
существами – пажалста, а с нами ни-ни.
Стыдно, таварищ фронтовая подруга !

Здрасти и вас Хорошо, что объявились
Так ведь я и не на засекреченной
революционной яве сижу
Адрес мой знаешь? Ноги есть? Бери
ноги в руки – и айта Здрузья твои
заходили И не одни – а с круглявой
подругой из ликеро-водочного
Проведать меня старую и больную
на все места Да, вспоминаю, обещала
позвонить, обещала Все не до того было,
да и лень к соседям бежать
Вот такая я свинька

Нин, а, Нин, так как там насчет Сочи?

А это кто еще говорит?

Это Элия Эминеску.

По голосу никакой ты не Элия,
а Ильич. Так это ты, Смирнофф?

Не смирноф, а столичный.

Ты Смирноф со "Столичной"
в желудке. Не дыши.

Смирно! Стоять! Так вот.
стою – боюсь

Ну, ладно, ты это, угадала.
Давненько я сюда не захаживал
Привет уважаемая Хлыстова
как успехи на учебном фронте,
да и вообще чавось нового ?

Ой, здрасте мое вам распрекрасный
бухгалтер как вы там в столешке?
бухгалтерию еще не развалили?

стоит еще бухгалтерия итить ее разетить (ну не мне те
объяснять, мне твоя лубофф к ентому предмету
хорошо известна) скучно – жисть какая то не такая
нада срочно жаница

Не долго ей еще стоять осталось Раз за дело взялся
Ильюха Скоро бухгалтерия развалится и останутся от
нее одни рожки да ножки Прям жаль бедненькую
Аминь

вот какая злая прям как с цепи на воротах
как задачи ей решать так Ильюха нужен
а так – бухгалтерию развалит
айайай
отшлепаю по попке и в сочи не поеду

да ну все равно решил неправильно
а баланс не свелся его насильно пришлось сводить
(или – скажем – случивать) так что бухгалАтерию мы
и без Ильюхи развалим
А ты мне фотку жены еще не прислал
Обманщик.. !
Да и в Сочи я не еду
Знаешь, отец, мать такая есть, всея Руси – речка Волга,
махонькая такая – вот туда еду
нужны мне твои фарцовские Сочи
Хочешь? собирайся – поехали И Юлию бери

ах решил неправильно
ну-ну
в следущий раз обратишься
фигу те а не фотку жены, и дома сиди, раз ты такая поганка

да ладно, давай еще обижайся шучу я а ты сразу
бубукаться и угрожать...
уеду на Волгу!

Хлыстова, я бухучет придумал, так что не свистеть
а Юлька с тобой не поедет
что она, сумашедшая что ли
так что поедешь в супергордом одиночестве

О-о-о Возомнил то о себе Прям слов нету Ильич!
А Ильич!
Юленьке привет от меня И не забудь сходит к дохтеру
ПусЬкай письку тваю посмотрит и скажет, пора ли тебе
жаница

ничего у тя Хлыстова не выйдет
не возьму я с собой Юльку
ты ее испортишь
так что едешь одна

а ты не каркай, Смирнофф И все будет путем Уеду от
тебя с Юлей и будем тебя обсуждать и осуждать! а то
тоже мне.. бухгалтер выискался

Пестрые полосы впечатлений промелькнули в высоте. Горизонт выровнялся – и в парижской квартире, в рабочем районе (полтора часа езды от центра) появилась она, самая порочная, излучающая смрад порока и его двойникастый след – стерильную санитарную чистоту. Ее острые груди под тонким свитером, как две высшие точки непересекающихся вершин, ее приторная улыбка и бесстыжие глаза – все выражало острое изнеможение любви в ее самой запретной форме, религиозный трепет вожделения и этот запах порока. Она была порочней самой наглой в своем откровенном отроческом бесстыдстве девицы, порочней женщины легкого поведения, с ее стаканом вина до и сигаретой после (ответом на вопрос о трех излюбленных занятиях), порочней любой порно-звезды, изнемогающей в наркотической истоме стонов и конвульсий от эксбиционизма и физического оргазма одновременно. Ее католическое имя – Анна-Мария, – данное ей набожными родителями – лишь усиливало эту порочность, этот прожигающий и читающий в мужчинах и женщинах самый слабый след вожделения взгляд. Ее коротенькая юбочка, характерные для некоторых парижских молоденьких дамочек косички, ладная фигурка без малейшего изъяна, с такими невероятными пропорциями, что обещали они еще более невероятные вещи в скрытых под одеждой частях, какая-то всепроникающая открытость и простота в общении, моментально убиравшие всякую дистанцию между ней – и любым другим двуногим бесшерстным существом: все это было неповторимым, единственным и неназываемым. Когда она сказала, что занималась балетом, сказала как бы между прочим, добавив-спросив, какое движение я бы хотел, чтобы она показала, что-то непонятное, нехарактерное уже обняло меня своим сухим дыханием, потому что я вдруг – неожиданно для себя – выпалил: grand battement. "Ах ты наглец, – сказала она по-итальянски, на своем семейном мягком неаполитанском жаргоне, – но я тебя накажу за это. Вот продемонстрирую тебе это движение. Только без трусиков. А ты должен будешь демонстрацию отработать". Потом, когда она по тысяче раз делала глубокое plie над моим горизонтально вытянутым телом, с закрытыми глазами и постанывая от удовольствия, ее колени и руки все еще сохраняли балетную грацию, а перед моими глазами все еще стояла обжигающая невероятность того первого grand battement. Я никогда не позволял себе задумываться над тем, что она делала между нашими встречами. Ее законченная порочность рисовала в воображении разных размеров пенисы десяти любовников, побывавших в этом уютном теплом местечке до меня. Но даже если не было ни одного, все равно ее псевдо вульгарность, ее податливая гибкость и наигранная изнеженность, особый жар ее невесомого тела, тающего под рукой – сами по себе уже были вызовом, изменой, зондом, закидываемым в душу партнеру с целью выяснить глубину компромисса, терпимости и готовности на все. В своих самых физиологических движениях, в самые неподходящие моменты, и днем, и ночью – она всегда была эстетична, не оставляя ни единого самого незначительного штриха на волю случая. Даже когда какала, когда садилась на унитаз у меня на глазах, она ставила локтями на коленки свои ручки, подпирала голову ладонями – и демонстрировала задумчивую капризность – или капризную задумчивость. И потом – этот ее ритуал материальной заинтересованности, симулирование выкупа за любовь, который я должен был каждый раз платить. Ей было мало стихийных, импульсивных подарков – она хотела демонстрации платы, подчеркнуто делового фетиша, ролевого обыгрывания контракта. Она не хотела, чтобы ей покупали, она желала, чтобы ее покупали. Дитя богатых родителей, владелица добротной квартиры в этом бывшем парижском предместье, не эксклюзивном и с многочисленными арабскими магазинчиками, но вполне пристойном и даже котирующимся в солидных кругах, она не нуждалась ни в моих подарках, ни в билетах в рестораны и театры, которые я ей приносил. Мне стало понятно, что это была маскирующая подмена зависимости эмоциональной суррогатом зависимости материальной, то есть – сохранение дистанции с демонстративным подчеркиванием независимости. Иногда, позвонив снизу – и – поднявшись и найдя дверь в квартиру не запертой, – я заставал ее у открытого на узенькую улочку окна, впускающего бодрящий воздух этой теплой парижской осени, с гулкими шагами приличных обывателей – владельцев стоящих вдоль тротуаров машин. Тут почти не было прохожих. Все появлявшиеся внизу, под домом, люди были транзитными пунктирами движения из дверей подъездов в двери автомобилей – и обратно. Мой виэкюль, припаркованный в неположенном месте, казалось, выделялся из всех остальных сиротливым пятном в этом море совершено другого стиля. Мне казалось, что сейчас подбегут люди, станут плевать в него и пинать его ногами. Но ничего не случалось. Даже муниципальная служба никогда не появилась – и я ни разу не получил штраф: за все время дружбы с Анной-Марией.

В окно виднелись бесконечные разноцветные дома прошлого и начала этого века, четырех и пятиэтажные, с красными крышами, бесчисленными окнами – и кусок выразительно-глубокого парижского неба. Они напоминали мне мое польское детство, Краков, звоны кляшторов, темные стены старэго мяста. Когда я приближался к ней сзади, она неожиданно поворачивалась, валила меня на диван и заставляла без всякого перехода заниматься любовью. Когда комнату уже оглашали первые звуки разгоравшейся страсти, я обычно умудрялся захлопывать окно ногой. Как правило, эти изначальные приступы любовной встречи были только прелюдией. После нее Джульетта (как она называла себя) хватала меня за руку, тащила в ванную – и там мыла, как маленького ребенка, после чего сама становилась под душ, и только потом мы продолжали свою игру, или противоборство. Со временем она перестала мыться со мной, приучив меня самостоятельно проделывать путь из комнаты – по коридору – в ванную. Этот путь становился для меня морально все более обременительным – по известным причинам. Он все чаще символизировал нарастающую дистанцию между нами и брезжущий где-то в конце этого нарастания разрыв. Нельзя сказать, чтобы секс был единственным, что нас объединяло. Она была чертовски умна и образована, это невероятная парижская шлюха. Когда перед нашим последним соитием я выходил в том или ином ее халате из ванной, она иногда лежала на спине с одной из своих новых книг. Она коллекционировала их аккуратно, покупая все новинки, начиная литературной критикой, заканчивая работами культурологов. Потом они куда-то исчезали, и на полках в другой комнате, смотревшей во двор, оставались пустые места – как обезображенные попаданием снарядов черные провалы в фасадах послевоенных домов. Ее любимым писателем был Жан Кокто, с пузатой книжицей какого в руке ее чаще всего можно было застать. Она любила цитировать его стихи, вырывая строки с намеренно-беспечным видом, выхватывая бьющие по нервам слова своим чисто-парижским французским говором. Как ни странно, она выдергивала далеко не игривые, а романтическо-драматичные строфы, изумительно отдаляя их чтением от традиционной манеры поэта:

Ce coup de poing en marbre йtait boule de neige,
et cela lui йtoila le coeur
et celа йtoilait la blouse du vaiqueur,
le vainqueur noir que rien ne protиge.

Она любила цитировать по памяти отрывки из "Орфея Кокто" – применительно к ситуации. Когда на журнальном столике появлялась бутылка, она декламировала:

ANCIEN POETE

Qu'est-ce que vous boirez ?.

ORPHEE

Rien merci. J'ai bu. C'йtait plutфt amer...
Vous avez du courage de m'adresser la parole.

Из итальянцев она всем предпочитала Данте, хотя хорошо знала современных авторов, особенно неаполитанцев. Иногда, чтобы досадить мне, она принималась их читать вслух, зная, что я половину не понимаю по-неаполитански. Раздражавшее поначалу меня ее намеренно быстрое щебетанье постепенно начинало возбуждать, и через какое-то время мы уже барахтались в одной из ее комнат, стараясь доставить друг другу как можно больше работы и усилий. В перерывах мы обсуждали Ясперса и Сартра, загадку Мориака, влияние Флобера на французскую литературу, место Арагона во французской поэзии, эзотеризм Аполлинера и его сонористическую близость Т. С. Элиоту, феномен Бодлера, отдельные стихи Бертранда, Нерваля, Орлеана, Валери, Вийона, Тардю, Сэн Амана, Ронсара, Римбо, Осмонта, Лабе, Бретона, Элюара, Фуре, Жибрана, Виньи, пока не утопали в очередном споре о Верлене и Малларме, из которого был один выход – выход приятный для нас обоих. Уступая мне место под душем, она прижималась ко мне всей поверхностью своего фантастического тела, нежно прикасалась к моей коже губами и шептала из Данте "Quando si parte il giuoco della zara, Colui che perde si riman dolente, Ripetendo le volte, e tristo impara: Con l'artro se ne va tutta la gente" ("Когда партия игры в кости окончена, тот, кто болезненно проиграл, повторяет (переигрывает) все заново в грустном одиночестве"). "Когда ты уйдешь, я буду мастурбировать, переигрывая все сначала, – признавалась она. Тем самым она оставляла меня в лихорадочном нервном напряжении на текущие 14-20 часов, до следующего приема очаровательной сладкой отравы очередной встречи. Несмотря на наши близкие отношения, она никогда не рассказывала мне о своей личной жизни, о том, что она делает между встречами, о своих друзьях, о том, в каком университете она учится, где трапезничает, где покупает книги. Я почти ничего о ней не знал – и это не смотря на профессионально задаваемые (все-таки журналист со стажем) вопросы. Только примерно пол года спустя, когда она сама стала рассказывать о своих друзьях (это происходило не в результате большего сближения между нами, а – парадокс! – наоборот), я узнал, что все ее приятели-мужчины были, как и я, экзотическими иностранцами-литераторами, непризнанными гениями или знаменитыми в узком кругу поэтами, художниками и музыкантами. Ни об одной своей подруге она тогда еще не сказала ни слова. Еще позже, когда я начал сталкиваться с ее приятелями, между нами установилось скрытое безмолвное взаимопонимание. По глазам друг друга мы прочитали о том, что каждый из нас имел физическое отношение к Анне-Марии. Но – странно – это не вызывало ни соперничества, ни ненависти. Наоборот, мгновенно вспыхивала диковинная мужская солидарность, скреплявшая наши случайные встречи налетом меланхолической грусти. Особенно мне запомнился грустный понимающий взгляд одного неудачливого художника, парижанина и оригинала. Он носил темный клетчатый плащ и такую же стильную клетчатую кепку. Его глаза за стеклами очков, встретившиеся с моими, сразу же смущенно-понимающе дернулись, и потом застыли, излучая сочувствие и эту разделенную грусть. Его жена, маленькая верткая уродица, и две его прыщавые чернявые дочери висели на нем со всех сторон, когда мы с ним как-то столкнулись в квартале библиотеки Лувра. Его глаза были такими же грустными и смущенными, как в первый раз. Позже мне пришло в голову, что эта мужская солидарность возникала от того, что все мы были сделаны из одного теста, а именно – потому, что Джульетта тщательно отбирала нас в свою коллекцию. Уже на исходе нашего романа я сталкивался с друзьями по несчастью все чаще, и происходило это как правило у Джульетты дома. Я видел, как вспыхивали ее щеки, когда мы вместе садились за стол, какое доставляла ей удовольствие наша безмолвная солидарность, и думал о том, что в этой неподражаемой юной женщине атавизмом переживает тысячелетия полигамия матриархата, а наша семейная идиллия – отголосок чудовищно далеких времен. Постепенно мне стало известно, что я попал в число трех ее наиболее близких "chums". Однажды, когда мы вчетвером сидели на кухне, распивая бутылку совсем не дурственного вина, самый младший из нас, мужчин, атлетически сложенный Педро, затеял дискуссию о модной тогда в узком кругу квази теории любви. Согласно этой академической шутке, в соперничестве за женщину всегда побеждает тот мужчина, который любит сильней. "Если ты имеешь в виду себя, – ответил Бертран – клетчатая кепка с очками, – то это совершенно справедливо. У тебя есть все данные, чтобы любить сильней". – Педро только удовлетворенно ухмыльнулся. – "Тут налицо порочный круг мысли, – сказал я, видя, что все ждут меня. – Причиной победы сначала объявляется сила любви, а затем критерием силы – ее победа. Но лишь на практике ясно, какой мужчина – "сильнейший". Я видел, как напряглись желваки Педро, как он поперхнулся глотком. Мне казалось, что сейчас он бросится на меня. Но его взгляд тотчас же потускнел, и в нем проявилась уже знакомая мне солидаризирующая нас печаль.

Мне никак не удавалось представить себе, как проводил с ней время каждый из них, как использовала она свою почти неограниченную власть над ними. Несколько раз мне снился один и тот же абсурдно-сублимационный сон, в котором я был одновременно и Бертраном, и Педро, и мы (тот и другой) вместе любили ее. Потом я слышал их мысли, в которых первый вспоминал об этом, ненавидя себя (стыдясь своей слабости), а второй – с гордостью. Мне снился Неаполь, уступами вздымающийся над ослепительным заливом, мощеные маленькие площади и улочки центра, с их старинными зданиями, сувенирными, антикварными, туристическими, галантерейными, ювелирными и прочими магазинами и магазинчиками, ресторанами и ресторанчиками, гостиницами и прогулочными катерами, снились пригородные железнодорожные линии и автострады с указателем Napoli, уютные кафе и бары на Via Chiatamone, поезда метро на линии Metropolitana Collinare, с желтыми вагонами и их амбразуровидными окнами, наполненные народом в часы пик, нищие флейтисты и гитаристы, входившие на станции Гарибальди и выходившие на Толедо, и покрытые огоньками отдаленные склоны Везувия.

Закат наших отношений начался примерно тогда, когда забарахлил мотор моего Ситроена. Мне пришлась отогнать машину в гараж, где мне обещали все сделать в течение двух дней. Добираться До Анны-Марии на метро представилось мне еще одним приключением – как приправа к романтическим встречам. Я уже забыл, когда последний раз спускался в метро, когда в последний раз пользовался недельной проездной карточкой с моей фотографией, как доплачивал за переход на другие линии. Я забыл те ощущения, какими откликались во мне вызывающие плакаты реклам на гладких сильно закругленных беленых стенах гигантских труб станций, странный шарнирно-щитковый механизм или пластиковые дверцы турникетов (в Париже называемых то tourniquet, то portillon), с мозолящими глаза знакомыми красными символами с надписью TOFY вместо STOP, голубые билетики – carnet, неглубокие ступенчатые спуски и движущиеся наклонные резиновые "тротуары", подземные уличные музыканты с голодными глазами, попрошайки и нищие-клошары, спящие на редких сидениях платформ и днем, и ночью, киоски с бижутерией и галантереей в переходах, в залах и даже на платформах, назойливые контролеры, особый запах парижского метро. Первые, пока еще слабые, толчки этих ощущений стали просачиваться в мою душу из памяти уже тогда, пока я выяснял, что ближайшие к дому Анны-Марии станции – скорей всего Brochant или Guy Moquet.Я решил ехать до Brochant, направление Габриэль Пери. Линия номер 13 – это была моя линия (какое число!), с ближайшей ко мне станцией Gaite. Я мог ехать прямо, без пересадок, что мне показалось счастливой приметой, вопреки "цифре невезения". Я медленно дошел от Монпарнаса через Place Catalogne и rue Vercingetorix до станции метро. Движение машин на большой улице Avenue de Main вызвало во мне какую-то неопределимую ассоциацию. Захватив с собой роман Патрика Зускинда, я приготовился всю дорогу читать. Однако, вагоны были переполнены, так что не представлялось никакой возможности сесть, и висячие, полувисячие, наклонностоявшие и прямостоявшие людские тела не давали даже открыть книгу. Так продолжалось до Сен-Лазар. Потом толпа поредела. Вместо безлицей людской массы показались одиночные ее представители. Я остался один на один с тусклыми, хмурыми, неприветливыми лицами, с недружелюбными взглядами, с темными пальто и рюкзаками на плечах. Единственное светлое лицо – лицо миловидной женщины – и то несло на себе печать какой-то еле уловимой приниженности. Я почувствовал, что открывать книгу тут как бы не к месту. Часы показывали одиннадцать тридцать. У меня засосало под ложечкой: я привык в это время есть ленч. Чуть было не проехав нужную станцию, я поспешно бросился к выходу.

День выдался тусклым и серым. Даже мягкая парижская атмосфера вальсовой лирики таких дней с трудом пробивалась сквозь этот сероватый свет. Я чувствовал себя отвратительно. Уже подходя к avenue de Clichy, я подумал, не лучше ли вообще вернуться домой. На углу я направился не в ту сторону, достигнув улицы Cite des fleurs – и повернул обратно. Проходя мимо бесчисленных арабских магазинчиков дешевой электроники, товаров первой необходимости и депанеров, я чувствовал, как все сильнее сосет под ложечкой и бьет какая-то неконкретная дрожь. Я взмок, мои ноздри улавливали исходящий от меня непривычный запах пропитавшейся испарениями толпы одежды, разгоряченного тела и метро.

Когда она открыла мне, все сразу же пошло кувырком. И она, и я сам – мы остро чувствовали те изменения, какие за какой-то последний час произошли во мне, между нами никак не устанавливалась та легкость, какая сама собой подразумевалась всегда, она не смеялась так заразительно и открыто, и даже мой любимый Патрик Зускинд, которого я решил пожертвовать ей, хотя это было редкое и крайне ценимое мной издание, изначально предназначенное для чтения, а не для подарка, не спас дела. Что касается секса, то впервые за время наших встреч между нами ничего не было.

Я знал, что выше и ниже по социальной лестнице, там, где большие ставки и амбиции, секс – это разменная монета, им расплачиваются или его покупают, смотря по тому, какой направленности для кого вектор зависимости. На всем протяжении высокой карьеры или богатства этот отвратительный вид платежа непременно оставляет свои грязные следы. Только в нашем узком кругу – среди непризнанных гениев, экстравагантов-интеллектуалов, профессионалов, вытолкнутых на маргинальную периферию, зарабатывающих на жизнь в маленьких редакциях, школах и колледжах, продавцами книг или (если это музыканты и художники) непостоянными малооплачиваемыми халтурами, – торговли сексом не существует. Эта среда условна и текуча, за принадлежность к ней, за уютное существование в ее мягком и сравнительно безопасном лоне тоже надо постоянно бороться. Очертания ее границ формируют не только социальные механизмы, но – даже в большей степени – особенности ментальности, мировоззрение, мироощущение и стиль. Выпасть из нее легко: достаточно ступить шаг в сторону. Достаточно, чтобы какая-то деталь привычного быта сломалась – и вся самая хрупкая из всех социальных сред перестает для тебя существовать. Но я смутно ощущал, что с Анной-Марией было что-то еще. Она существовала в плоскости нашего круга, и в то же время каким-то образом – за его пределами, там, где люди стремятся к славе и богатству л ю б ы м и путями. Ее юмор постепенно становился агрессивней и вульгарнее. Иногда мне казалось, что она пытается унизить мое мужское достоинство. "Мужчины всегда думают, что, если две девушки удаляются вместе, значит – лесбиянки. А если мужчина уединяется – так это, что, значит, что он онанист?" Или: "Почему вы так кичитесь, что у вас стоит всегда и в любой ситуации. Как будто он у вас деревянный. Это как в том анекдоте: "Как поставили мне его после автомобильной катастрофы – так он до сих пор и стоит". "У Эйфелевой башни спросили: "Почему ты женского рода, если всегда стоишь?" Ее телефон, который раньше при мне почти никогда не звонил, стал звонить все чаще и чаще, и она выбегала с трубкой на кухню или запиралась в туалете. Наконец, однажды она заявила, что одной из ее подруг (впервые из ее уст я услышал слово "подруга") срочно нужна помощь. То, что она мне предложила сделать, было не таким уж безобидным уголовным преступлением. Я сказал, что должен подумать. Во мне зародилось подозрение, что Педро и Бертран прошли этот этап. Не помню, как я оказался на улице. Моросил дождь. Желтые кляксы света отражались в стеклах. Арабские магазины были уже закрыты. Был открыт только депанер, где мы иногда покупали вино. Я оставил дома свою машину и приехал – как часто в последние дни – на метро. Какая-то подвыпившая горячая девушка или проститутка окликнула меня. Я только глубже втянул голову в плечи и подтянул воротник плаща. В голове и в груди была полная, абсолютная пустота. Потом сквозь эту пустоту зазвучала музыка Пятого квартета Бетховена. Я еле тащил ноги, как будто на каждой из них висело по гире. Я чувствовал, знал, что мы рано или поздно расстанемся, но не мог даже предположить, что должен буду испытать. В метро какие-то парни бросились наутек от полицейских, спрыгнули на рельсы и побежали в туннель. Я даже не посторонился, хотя чуть не был сбит полицией.

Даже Монпарнас, где я жил в последние несколько лет, не принес мне облегчения. Чтобы успокоиться, я обычно должен был побродить вокруг вокзала Монпарнас, потом возвращался на rue Alain. Теперь я направился в противоположную сторону от дома, от метро дойдя до знаменитого кладбища, мимо не менее знаменитого театра. Меня удивила потрясающая тишина, какой я никогда не замечал. Шести-семи-этажные здания хранили полное молчание. Звук одинокой машины, донесшийся с rue d'Odessa, казался совершенно лишним и отрешенным. Либо на улицах совсем не было людей, либо я их не видел. Жужжание отдаленного вертолета вторгалось как бы из-за кулис, из какой-то иной жизни. Мной овладела непонятная, беспричинная паника. У меня не хватило мужества повернуть – как я раньше намеревался – направо по бульвару Эдгара Гюне, к одному из центральных входов на кладбище. Даже углубиться в аллею темных теперь деревьев, посередине бульвара, у меня недоставало сил. Вместо этого я повернул в противоположную сторону, вдруг по-новому ощутив громаду чудовищной башни в конце бульвара. Одно из самых высокий зданий Парижа, она зловеще нависала над окружающим миром как чужеродное тело, как несовместимый со всем земным корабль инопланетян. Пустота прекрасного кладбища, трупный смрад которого щекотал мне ноздри, хотя никак не мог тут быть слышен, благородные очертания архитектуры театра, который я только что миновал, изумительное спокойствие всего этого квартала, с его мягкими лиловыми тонами весной и в конце лета, вся моя любовь к этому району, где я научился чувствовать поэзию Кокто, полюбил Патрика Зискинда, Сержа Гинсбурга, , Чеслава Милоша, музыку Вайля, где наслаждался пробуждением весенних цветов, почек и молодых женщин, где для меня открылось неожиданное окно во вселенную – не через знаменитую обсерваторию, а через тот район, где она находилась: все это не смогло закрыть расползающуюся во мне черную дыру, куда проваливались все щиты и дамбы. Кладбище за моей спиной, всегда успокаивавшее меня, самое маленькое в Париже и самое любимое мной, где похоронены Бодлер, Бальзак и Камиль Сен-Санс, россыпи культуры и истории, в том числе истории моей собственной жизни, церкви, отдаленно напоминающие Торунь и Краков, безостановочность наполненного литературой и искусством времени, не выстояли против расползания этого черного, не остановимого в своем расширении провала. Под моими ногами я ощущал самой подошвой ботинок отвратительные Катакомбы, какие прежде всегда находил романтическими; мне казалось, что я иду по человеческим черепам и костям, по жизням людей. Перед моим внутренним взором встала карикатурная панорама Монпарнаса, с преобладанием желтого и бурого цвета, панорама-пародия в стиле Босха, заволакиваемая смогом и предчувствием Апокалипсиса. Неостановимо смятые любимые образы превращались в раздражающие нервные импульсы, аномалия красоты одного из прекраснейших городов мира – в свою противоположность уродства, и черная дыра во мне все разлезалась, став размером Вселенной. Разрушительная деэстетизация продолжала свое безостановочное движение, как фантастическое орудие смерти на поле жизни, оставляющее за собой кости и черепа. В моем сознании четко звучали, произносимые чужим голосом с невыносимой издевкой, имена одноименных Башни, Вокзала, Кладбища, Бульвара, Улицы, Театра, Обсерватории и других Объектов, носящих имя Монпарнас. Это открытие поразило мой мозг с какой-то жестокой откровенностью обратного прозрения, когда это псевдо-прозрение изначально понимается как чудовищная ложь, но настолько законченная в своей реальной экзистенции, что уже ставшая бытием. Онтологические края этого нового существования трепетали, как крылья жуткого монстра, окрашивая пурпуром невидимой крови все, что было вокруг. Я зашел наугад к моему другу Марицио и напился у него до беспамятства.

Позже я решил считать эту главу моей жизни закрытой и старался не думать о ней. Даже когда мой приятель, художник и поэт Ги Серпо, всколыхнул мои чувства, вскользь упомянув о появлении Анна-Марии на какой-то party богемного полусвета, на моем лице не дрогнул ни один мускул. До меня доходили слухи, что на какое-то время ей стали интересны русские барды-художники Саша Савельев и Леша Хвостенко, но один был женат на милой русской художнице, какую боготворил, и на него не подействовал яд Джульетты, а второй оказался ее кратковременным увлечением. Именно в тот период литературовед и издатель Патрик Ренодо, с которым я столкнулся в симпатичном русском ресторане "Анастасия", скрывавшемся в одном из наиболее живописных пассажей между rue de Faurbourg и бульваром de Strasbourg, попросил меня дать рецензию на творения одного графомана и маргинала. Этот чудаковатый француз писал исключительно по-английски, непременно после чтения Чехова и Достоевского (в подлиннике). С последними сходства у его писанины было мало, разве что нелепый налет "русского акцента" в английском, которым он, вероятно, старался перебить "французский акцент". Его очередным ударным шедевром оказалось нечто под названием "This Fucken World", а очередным экстравагантным условием рецензирования – обязательное чтение самим автором.

Мы встретились на нейтральной территории, в районе Монматра, куда я, будучи не совсем "трезвым, как стеклышко", добрался на метро. Автор оказался высоким худым пожилым человеком с лысым блестящим черепом и профессорскими очками на носу. Он одарил меня мягкими, приятными манерами; от него исходила атмосфера достатка и уверенности. Тонкий вишневый свитер немного скрадывал его худобу. Поправив очки, он стал читать гнусавым голосом, с легким приятным французским акцентом:

This fucken world

– Listen, there is nothing I can do about them. What should I... – give them orders?

– You fucken coward! You're a member of the body!

– Listen...

– I'm listening to you tree whole fucken years. Next year I'm graduate – and... Fuck off! I told you – F U C K O F F.

– What's the matter with you today? I am going to speak to them, OK? Turn 'round. That's better. Much better. Yeaa! Mmmm. Nice. Very nice. Come closer... Shit! What are you doing! What's on your head, you fucken...

– I am always fucken.

– Very good. Tell me what else on your mind.

– Ya mom callin': who's there? As if she knows nothing about our fucken life. "I am not recommending you to press the "mute" button". ' never touched this fucken button.

– Why shouldn't you speak to her?

– Why shouldn't she fuck off?

– OK. Calm down. Let's go.

– No fuck! I said no fuck!

– Come on! You want it always. Or I know you that's little?

– I hate your MIX-96. It's fucken primitive. ...dumping. Fucking hell! Isn't I telling you no fuck?

– Change the station.

– Giving you my fucken ass? Ya? You can watch your fucken video stream instead. ... OK, look, but don't touch. Don't touch!

– Your skin is magnified. My hands are sticking to...

– Not only hands!

– How about that, sweetie?

– How 'bout that, fucken sweaty?!

– Oh, magnificent!

– Would you sacrifice your fucken Laura for that?

– I would sacrifice this whole fucken world for that. This whole fucken world...

Наступила принужденная пауза. Он ждал моей реакции – смеха, слов или хотя бы покашливания. Но меня душили слезы. Я с трудом смог выдавить из себя извинение – и поспешно выскочил за дверь. Истерика, случившаяся со мной, потрясла меня. Без всякой видимой причины опять возникло грозное размывание реальности, как будто на этот мир наслаивается какой-то другой. Я сидел на окне и жадно курил, когда сзади подкрались мягкие шаги. "Est-ce que ca va? – спросил рецензируемый. – "Ca va, – откликнулся я в тон.

Проходя по нижним улицам в районе Монмартра я видел сверху, надо мной, белую громаду Le Sacre-Coeur. И снова меня охватило беспокойство потери реального Парижа, моего бытия, место которого вероломно занимало чье-то враждебное и внеземное. Собор Le Sacre-Coeur виделся мне теперь диковинным восточным дворцом или мечетью, его византийские пропорции и формы излучали присутствие иного времени и пространства. Во дворе одного восточного посольства дети говорили на каком-то непонятном тысячелетнем языке, наверное, на иврите, что лишь усилило разрушение реальности. Белые тюльпаны вытянутых вниз куполов собора, теперь видные в просвете улиц, стали казаться еще более загадочными объектами внеземного происхождения. Было необходимо остановить эту коррупцию мира. Единственное, что можно было сделать – это поехать в центр.

Так я оказался на одной из самых светлых улиц. В эти предрождественские недели повсюду была зажжена иллюминация. Все деревья по обе стороны были увешаны гроздьями лампочек, отбрасывающих снопья ТЕНИ СВЕТА. Машины скользили в этой прозрачной световой воде как совершенные блестящие животные. Развешенные над всеми улицами кружева белых и желтых лампочек ткали на проезжей части невесомый магический узор. На улицах были толпы народа, и я двигался в этой плотной толпе, среди смеха и шуток, разговоров, шагов, голосов. Огни магазинов и ресторанов ярко горели, повсюду были новые рождественские рекламы, световые панно и отражения выражали всю гамму цветов. Ветви деревьев с лампочками на них редко покачивались от ветра – и только это выдавало экстерьер. Все остальное с неопределимым совершенством имитировало гигантскую, бесконечную комнату-интерьер, комнату-город, с ее улицами-коридорами, залами-площадями, патио – Сеной с набережными. На поднятых на уровень пятых этажей платформах грохотали поезда, желто-красные трамваи сворачивали на поворотах, от автобусных остановок отъезжали автобусы, запахи моющих веществ, еды, новой одежды и парфюмерии доносились отовсюду, медленно двигались полицейские машины, женщины держались с самой потрясающей в мире парижской элегантностью. И вдруг из парижской сутолоки я шагнул прямо в аравийское крошево. Пространство всколыхнулось – и выпустило меня с другой стороны человеком с темной кожей, пропитанной песком одеждой пустыни и семитскими генами.

Сухой ветер трепал ощетинившиеся кочки колючей травянистой поросли – осенний ветер, еще не охладивший жары. Ни каравана верблюдов, ни лагеря местных племен, похожих на бедуинов, ни жилья, ни привычного джипа не наблюдалось. И все-таки этот ландшафт не был девственным. За ним угадывалась какая-то хозяйственная активность, археологическая база или близость городу. Несмотря на кажущуюся пустынность, можно было назвать сотни качеств этих волнистых, усеянных пучками растительных "мин", песков. Тем не менее, одно качество этой неприветливой для глаза горожанина поверхности было универсальным – это была поверхность планеты.

И вот – параллельно этой земной поверхности возник серебристо-лучистый шлейф, уходящий в даль и теряющийся в ней. Я ступил на этот зыбкий тротуар и, сумев сохранить равновесие, удержался на нем, теряя ощущение конкретного места и времени. Я сошел (сошла) с этой ленты женщиной с закрытым лицом, в типичной арабской одежде, с бахромой вокруг закрывающей лицо ткани. Страна, где я оказалась, называлась Катар, небольшая страна с нефтеносными пластами и гордой княжеской знатью. Я оказалась в поселке, который не найти ни в одном туристическом справочнике. Даже в специальных географических журналах он вряд ли упоминается. Это – поселок Аль-Кут'мар. Оставленный жителями примерно 100 лет назад, он лежал в стороне от дорог, экспедиций, нефтеразведочных групп и туристских маршрутов. Государство Катар, вообще практически не посещаемое туристами, не имело "ничего" на своей территории: кроме одного большого (для этой страны) города и двух маленьких городков, в сравнительной близости от одного из которых – городка Духан – мы находились. Моего мужа привела сюда какая-то загадочная деятельность. Он взял с собой слуг, носильщиков – и даже меня. Происходящая из богатой семьи, я, несмотря на молодость, не была дурочкой, и понимала, что оказалась тут не просто так. Если Аллах надоумил моего мужа очутиться в этой дыре со мной, значит, он опасался, что т а м меня могли бы убить или похитить. А это означало, что мотив, приведший его сюда, несет опасность и неприятности. Мне удалось подслушать обрывки каких-то разговоров, приглушенные голоса доносили до меня отдельные слова. Лежа в темноте перед тем, как уснуть, и слушая привычный шелест пальм и плеск волн Залива, я представила эти обрывки фраз в одной лексеме – "тени света" ("фэй нур"). Откуда взялась эта навязчивая мысль, чем она была вызвана? Наверное, чем-то из подслушанного, осевшим в памяти.

КОНЕЦ ПЕРВОЙ ЧАСТИ

1989, Париж
1990, Вильнюс
1992, Петах-Тиква
Редакция и дополнения – 2001, Монреаль

© Лев ГУНИН


Страница автора

Rambler's
Top100 Rambler's Top100

Все тексты и структура © 1999, 2000, 2001 "ЛИМБ".     Дизайн и поддержка © Андрей (Handy) Хитров.