Откровения |
Шамшад АБДУЛЛАЕВ
ФЕРГАНА СРЕДИ ЛИТЕРАТУРНЫХ СТРАНИЦ
Самая удачная уловка этой местности – быть блеклой, одной и той же,
не годной для медитативных искажений, в которых могли бы содержаться ее
настоящие ресурсы. Декоративный язык предыдущих лет отбил охоту принимать
ее всерьез. Причина подобной косности кроется в чрезмерном отсутствии (словно
по сценарию) безотчетного доверия к бесполезному, которое дано нам внутри
обыденных сцен как надежный симптом высших сил. Любая местная примета –
угол глинобитного здания, дувальный позвоночник, ветхий тутовник – всегда
чужда глазам ясного транса, но именно такая чуждость и есть отчий дом.
Кризис иллюзий и личной тишины наступает в тот момент, когда автор делает
картину нашей, то есть берет в расчет определенную цель, минуя сонм назревающих
шансов. История, психология, Двор, герой, долг, диалоги, дела – различные
виды вечных ситуативных экспансий, и неужели непременно нужно сгибаться,
как пишет Петер Хандке в Дневнике, чтобы жить дальше (какой-нибудь суфий
наверняка найдется в Риштане, в Маргелане, в Язъяване, в Куве, прикинувшийся
пекарем, сельским учителем, чабаном и давно уже черпающий сок из святого
источника, но вряд ли он скажет нам о сладости прозрачной тайны). Теперь,
вопреки обыкновению, приходится смотреть в упор на эту настырную рутину,
способную, по идее, породить гибридные голоса. Вот имена, абсолютно ферганские
по типу теплоты, – Дзандзотто, Бишоп, Бетокки, Йонкер, Павезе, Мекки, Луци,
Шюллер, Пазолини, Бенжеллун, Стеккетти, Венезе, Хедаят и, конечно, Унгаретти,
чья вещь "Покой" полностью попадает в нашу атмосферу, откуда остальной
мир, как правило, представляется большой территорией опасных, внелитературных
мотиваций и густых полезностей, кроме, возможно, Средиземного моря. Иной
раз этот край кажется настолько узким, что в нем угадывается лишь вертикальный
рост, сын, отец, небо, и всюду царит плоская ацедия невзрачных дней, где
невидимое и священное стерты вширь тем, что есть. В пыльной южной изоляции
тоска темнее и тоньше, хотя депрессивный лиризм тут, в долинном захолустье,
плетется в хвосте западной меланхолии – вполне естественная участь периферии,
что вынуждена длиться в ритме монотонного отставания, воздействующего на
самом деле с невероятной интенсивностью на одинокое воображение. Рядом,
в близкой среде, дышит anima mundi в неподвижной поверхности кишлачных
окраин, сопротивляющихся своей же серости в сером тексте, в сыром, аморфном
повествовании (в безОбразной, лишенной топонимов и персонажей, стенографичной
прозе или в коротком, состоящем из десяти-пятнадцати строк, стихотворении
в духе итальянских герметиков). Фергана уже давно притворилась влачащимся
в провинции полумертвым потоком, и поэтому возникает ощущение, что вокруг
в принципе важны только три момента, неукротимые, выставленные все еще
напоказ: приветствие, прощание, смерть, которую обступили сине-зеленые
плакальщицы и мужчины в чапанах, – другие предметы и поступки, устраивая
многих, отнимают часы обращенных к тебе частностей, остающихся до сих пор
неузнанными среди застылых архетипов и требований. Никакого комментария,
никаких страстей, никаких забот о письме, потому что границы мира – вовсе
не границы языка, раздавленные окрестным спокойствием, единственным, что
дотягивает до финала и сохраняется в самом конце. Местность сильнее формы
и языковых владений, но даже в ней обычно устанавливаешь скрытую связь
с традицией, благодаря тому, что разрушаешь норму. Безлюдный ровный пляж
простирается между высохшим озером и сайским течением; трехметровый остаток
прогнившего моста валяется на берегу, словно речное охвостье, и в беспенной
воде шевелится островерхий куст, но глубже, на заднем плане, виднеются
обязательная в углу улицы косая, в известковой щетине стена и чинара, чьи
листья летом очень редко дрожат: типичный вид запущенной долины, будто
слепок с ее последних объектов. Это общее безразличие выделяется четче,
если на него накладывается авторская сдержанность, и оно становится еще
больше ничьим, тяжелым вариантом астрального счастья, промежуточной полосой
без крупных соприкосновений с конкретной неизвестностью вне наших стен.
Хорошие произведения в подобных случаях – нормальные состояния опустошенных
людей, встретившихся с ненужностью мира, испытывающих неприязнь к реальным
делам, и только поэтическое усилие примиряет их с происходящим, поскольку
смахивает на бездействие, на более или менее честное присутствие, уже освободившееся
от нехватки, но покамест не обретшее полноты. Здесь, в маленьких городах
и полупустынях, с каждым годом потаенней конфликт между индивидуальной
волей и родовым сознанием, открывающей литературе доступ в абстрактную
эпичность: внезапный натиск дорационального, забытого вида, предсмысловой
энтузиазм, не знающий судьбы, множество реликтовых случайностей, не вливающихся
в основное русло, по которому, кажется, следует весь свет, и давление патерналистского
безличья наиболее достойно и успешно парируют фрагментарные наблюдения,
дневниковые отрывки, черновая запись незавершенной элегии или имперсональный
лирический документ (на ум почему-то приходит эгояновский "Календарь" –
геометризм монреальской жизни и общинная эманация армянской земли, – где
режиссер ищет свою неведомую суть в другой стране, в другом человеке, похожем
на наших братьев). В этом зное в последние годы копится колоссальное отвращение
к исповедальности, к рефлексирующей как бы заранее и на ощупь закрытой
персоне, и все делается ради садняще-сухой инерции, ради посюсторонних,
вакуумных обстоятельств. Так что в новых условиях восточный взгляд повторяет
грезы и тональность объективистской поэтики европейского плана, озаряя
сегменты и куски внешней внешности. Везде слышна корявая речь, и пейзаж
целиком оживает лишь через эту корявость, но в то же время растет нужда
в пуристской лаконичности простых эпизодов, пропускающих сквозь себя непрерывную
даль. Вероятно кто-то появится после нас, кто усмотрит здесь в голосах
и медлящих на солнце силуэтах, в элементарных жестах и беглых событиях
напряженную идиллию и незанятую пока решимость к неведению. Все-таки нечто
– внутренне перечисленные им интуитивные ориентиры – помогает сегодня писателю-ферганофилу
раскрыться предназначенному для него смутному пути: отодвигаться как можно
дальше от собственных корней, обогащая их своим уходом; не терять склонности
к фрагменту, являющемуся комфортным элементом эмоционального выживания,
в котором заложена всегда разная встреча с поэтической вестью; избегать
фактов, позитивистской дотошности и психологических пут; стараться вернуть
из лингвистической мглы предшествующих поколений сияние ферганской обстановки;
выявлять не язык, а постоянно усложняющийся повод; свидетельствовать о
романтическом сомнении в тусклой стилистике; множить и совершенствовать
касания, чтобы они стали способом сладить с действительностью; беречь спокойствие,
дающее редкое зрение наблюдателю на краю земли. Фергане, судя по всему,
нельзя поклоняться, ее вроде бы нельзя воплотить в завораживающей, молитвенной
манере, но надо, чтобы кто-то пришел и сделал так, передал генетически
свойственное здешнему воздуху бесформие, тонущее в хаотичных маршрутах
никем не воспетой глуши.
© Шамшад Абуллаев
|
|