Долины |
Константин НИКОЛАЕВ
"ПАННОЧКА, ЯСНОВЕЛЬМОЖНЫЕ ПАНЫ И ПАН ИЗ ГОРОДА"
Смелость и красота – лучшие добродетели, говорят. Стоит ли верить? Ни то, ни другое до добра не
доведет. Лишь смирение да вера в справедливость казны сохраняют существование человеку.
Подтверждением тому служит нижеследующая быль.
Чудо, что за диво была Гражинка – Матка Боска Ченстоховска и только. Лицом бела, фарфоровые
щечки, чуть покрытые нежным лебяжьим пушком, а смотрит искоса, хитро, будто спрашивает:
"Придешь сегодня, панёнок?". Парни, конечно, так и увивались за нею. У иного в хате уж и на стол
нечего поставить, братья-сестры босые бегают, а он последним смальцем напомадит волосы,
боты остатками начистит, розовый платок фигурно в карман забьет, и ну – на волю. Нарвет по
пути кукушкиных слезок, кашки, ромашкой сверху украсит – вот тебе и букет, хоть женись тотчас.
Гражинке только все эти уловки, будто подойник недойной телке. Обручем ее сердце стянуло, на
своих – деревенских – и не смотрит. Хорошо, не надо тебе деревенских – возьми других. Паны
Лепестоцкий и Смардушевский как-то раз наехали. Известно – шляхта, люди с гонором, усы оба
крутят, отцу-матери по золотому блюду да по сотне злотых поднесли и в ноги бухнулись:
выбирайте, дескать, вот они мы. Но выберешь ли? Что пан Лепестоцкий поперек себя шире и
норовист, как кобыла кузнеца Кароля, что пан Смардушевский. Пока судили-рядили, паны в шинке
засели, носы в кружки опустили, через две недели только вышли, почернелые, что твоя редька. А
шинкарь пан Мардух и того синей, однако бланши трет, а улыбается – не обидели, видать,
добродия, хоть и заведение вдребезг разнесли. Так и уехали панове ни с чем.
– Что тебе, курча печёна, не так? – вразумляет Гражинку батька на конюшне, а сам пустельгой
на арапник посматривает. – Али вельможных панов много на белом свете, что ты нос-то
воротишь? Шлея тебе под хвост угодила, девка? Гляди, возраст выйдет – самый последний ляд тебя
в жинки не возьмет. Такие тебе мои слова...
Пока батько размовлял, молчала Гражинка, только слеза чистая из глаза бежала. Коли могла б
она поперек отца пойти, то сказала б: "Не надо мне, тятя, панов твоих хваленых! Луком от них
прет и вишневкой".
На этом бестолочье они, бывало, и порешат. Батько махнет рукой да и оставит девку непоротую -
жаль красоту такую портить, мож еще и выйдет что. А Гражинка мысль не оставляет за
городского да ученого выйти, чтоб кельнской водой от него исключительно пахло.
Пан Лепестоцкий с паном Смардушевским уж в деревню, как к себе в вотчину, наезжают. То овин
кому спьяну спалят, то нагайками курей запорют – нейдет Гражинка ни за одного из них. И вот
так бы она в старых девах-то и очутилась, не успев ресницы смежить, а деревня бы наша
совсем прахом пошла, как присылают из северных воеводств одного пана – не то учителя, не то
инженера, фортификацию какую-то, значит, наводить.
К слову сказать, ничего в нем доброго не было, бабы сразу на смех его подняли, но втихаря, за
занавеской прыскали, а дядька Яким молвил не стесняясь:
– Эхма, сморкачок, соплей перешибешь! – и, словно в подтверждение, ослобонил нос прямо на
траву.
И то верно. Пан Скуйда, как звали приезжего, с виду был и впрямь хлопец невидный: нос клювом,
усов и бороды вовсе не имел, панталоны на нем клетчатые, узкие, того и гляди на заду лопнут,
зато штиблеты на пуговках – в таких только по гусиному помету и ходить. Высказывался,
правда, деликатно: "Пше прашем" да "не пшишкадзем" сплошные – таких слов у нас отродясь не
слыхивали, будто ангел Господень с уст каждый раз слетает.
Но верно говорят: "неботна сучка неботну кобельку холку каже, а брыли не подмечае". Так и
Гражинка расцвела при виде городского пана, губы распомадит, створки настежь и сидит на
улицу глядит, не идет ли ее коханый по делам своим? Пан Скуйда тоже в сторону ее амбара стал
заглядываться. Иной раз и в лужу штиблетой наступит, а раз под прыткого жеребца пана
Смардушевского угодил, чуть Богу душу не отдал, насилу патрушевкой с лавровым листом отпоили.
На следующий день, все думали, человеком проснется, ан нет – с утра достал из чемоданчика
флакончик небольшой, понюхал его носом своим и давай за шиворот да под микитки брызгать. Дух
такой по всей хате пошел, что сама пани Валевска, поди, обедать не могла, хоть и назвала в
тот день шляхты в свой замок – перепелов бить да жарить, – что чертей на шабаш.
А Гражинке того и надо. Послала она пану Скуйде сливок свежих, да яичек с полдюжины, да
оладушков с клубничным конфитюром, а к тому подношению письмецо надушенное приложила:
"Симпатию и компанейские чувства, дескать, к вам, державный пан инженер, давно питает
некая панночка – хоть и не из холопья, но и во фряжских краях замечена не была. Прошу засим
пожаловать в четверг ко мне на рандеву". Подивился пан Скуйда такому благородному с ним
обхождению, а может, заскучал без городских-то барышень в нашей глуши да без полонезов с
мазурками, и решил наладиться под конец недели напрямик к Гражинке.
Приходит (а батьку с маткой она заблаговременно к куме в соседнюю волость отослала), ищет
по сеням куда бы боты ему свои удивительные пристроить – куда там: сколько ни наводила девка
светский марафет по хате, однако от кочережек с поварешками просто ли избавиться. Ткнулся
пан Скуйда пару раз, напоролся на вилы, охнул с непривычки и вошел в горницу как был, в
башмаках.
Глядит – в красном углу, под кружевами да засохшей мимозой сидит девица, рдеется, платок с
вензелем неизвестным в ручках теребит (на базаре батька подешевке у одного разорившегося
барона приобрел). Ну, пан инженер, видать, привык у себя там к политесу. Хоть зад и побаливает
у него от вил, а слова из головы не выветриваются. Да и барышня, вроде, не из простых, носик
только романтично покраснел у нее – всю ночь слезы лила. А девичьи слезы, что лесные потемки -
не разберешь когда наступят, да отчего.
– Бонжур, – говорит наш пан, – каково ваше здоровье? Благодарствую за сливки.
– Ах, что вы, – та ему в ответ. – Это ничего не стоит, – а сама носом потягивает: пахнет ли от
кавалера кёльнской водой? Чует – пахнет и, приободрившись таким образом, продолжает: – Как вы
с эдакой тонкой душевной организацией находите наши предместья?
– Вполне, – говорит, – нахожу. Долг службы крайовой и не в сю пучину ввергнет, однако подобные
вам барышни редки...
Поговорив таким макаром с полчаса и выпив по лафитничку зеленого шартрезу молодые
раскланялись, чрезвычайно довольные друг другом, а подобные рандеву обещались впредь не
оставлять.
И не оставляли. Гражинке большого труда стоило родителей из дому в те дни выпроваживать, но
девушка она была сметливая. То отцу у цыгана коня надутого, да ваксой выкрашенного
выторгует и ушлет их с матерью в Гдыню на ярмарку прицениться, то у Збышки-мельника заслони
все на млыне пооткрывает, вода по зеленям разольется, и батька с маткой весь вечер за
батраками с ведрами да черпаками бегают, к труду за грошики медные приобщают.
Сама же молодка с любезным паном Скуйдой тем временем воркует, что горлица под кровлей
амбара. Через полгода уж и до поцелуйчиков невинных они дошли: прикоснутся губами на
прощанье легко-легко и разлетаются в разные стороны, будто винницкого уксусу отведали.
Только стал пан Скуйда задумываться, отчего это от уст его коханой сельдереем пахнет, как
нагрянула беда.
Батько бежал как-то за курой (Гражинка всю курятню под вечер выпустила, да ворота
растворила, чтоб испугавшись темноты птица подальше разбежалась), да понесла его
налегкая на обходной маневр мимо хаты. И вот увидал в щель ставенную он один из
"поцелуйчиков", вбежал батько в горницу диким мерином и закричал конским голосом:
– Ах, ты ж, курва бляда, страму мне навести хочешь?
А за ним верные паны – Лепестоцкий да Смардушевский – с ногайками в проеме маячат, да по
углам бельмами зыркают. Им только дай волю кого поучить! Пан Смардушевский, правда, как
увидал на поставце штоф шартрезу, все позабыл мигом, да и выдул его под шумок. Только зеленая
капля, когда потом поскакали в Верховоды за ксёндзом, еще болталась на конце его сивых
усов.
Но пока было не до святых отцов с угодниками и приживалками. Родной Гражинкин батько
расходился и взял даже уже злополучные вилы:
– Молись, пся крев, от меня ще вживе никто не уходил!
Пан Скуйда стоял, как утопленник перед виселицей, и только думал: "Вот попал в дупу... Деревня,
чувяки заношенные... Пожаловаться что ль баронессе Огиньской?"
Только батько порешил иначе.
– Скольки злотых за месяц башляешь, пане? – внезапно спросил он, меняя гнев на милость.
Пан Скуйда ответил. Потом батько спросил его еще кое-что. А уж после того предложил будущему
зятю пройти небольшой осмотр в соседней светелке. Зять отказался. И тогда уж вступили в дело
дружные паны Лепестоцкий и Смардушевский. Мигом подхватили они инженера и повалили на
супружеское ложе...
Произведя осмотр, батько крякнул, икнул, почесал что-то в кармане брюк и сказал:
– Зовите ксендзов, разоряйте, гуляй Жечь Посполита!
И понеслись по селу кони с лентами, и полетели с возов медные гроши да конфекты в обертках и
просто леденцы, и сам пан Мардух нализался и заплясал в обнимку с дядькой Якимом, думая, что
это его жинка пани Кащя.
– Як, жидовэ, – мигал бельмом, как ворона, пан Яким, – весело?
– Фрейлехс, – кивал бородой пан Мардух и продолжал щекотать волосатыми ноздрями чужое
волосатое ухо.
А дальше – скрипки, шамутовка, костел... нет, не так. От ведь, бисова голова, не помню!..
В общем, стали молодые жить в отдельной хате – не хате: кабинет им, как бы, выделили при школе.
Гражинка печи топит все в угле, а пан Скуйда уроки ведет да примечает: что-то его жинка
будто полнеть стала и глаза жиром заплыли. Хотя ведь жалованье невелико ему воеводство
платит – откуда бы такие прибавки в теле? И сельдерюшкой от нее все чаще попахивает, а то и
чем похуже – пареным овсом, например. Неужто ходит украдкой к родителям? И решил пан Скуйда
ее выследить.
Как-то, сказавшись больным (а болеть он вдали от родных Заводчан-на-Пштуях стал часто – то
ухо, то чирей), не лег он в постель, а пошел за Гражинкой в поле. Долго мелькал ее белый
платочек в колосьях и, наконец, пропал. Пан Скуйда сослепу-то ткнулся в землю да от
неожиданности и притих носом в меже. А сам слушает.
– Да шо я своей скважине скажу? Глянь какая я дородная стала?
– Нешто будет он разбираться?
– А то не будет. Они хитрые там в городе – експертизу каку-то придумали.
– Я ему покажу тогда експертизу...
Тут пан Скуйда похолодел, однако и ноздрей не шевельнул.
– Ну, гляди! Маков цвет ты мой, лазоревый, – это уж гражинкин голос как будто из склепа
доносится.
Только не склеп то был, а толстое, как задок у телеги, плечо ясновельможного пана
Смардушевского. Тут на радость влюбленным и на горе всем мужьям луна взошла. Возня на
пашне стала сильней. Только иногда Гражинка вскрикивала:
– Да тише ты, окаянный, дитятю придушишь, ха-ха-ха!
Пан Скуйда обливался влагой ненависти и думал, что скоро поедет в город и купит там
левольверт, а то и лисьего яду. Но не суждено...
– Эй, гржезна пада, дупска выбляда, опшехлевска дупа! – крикнул издалека, от леса пан
Лепестоцкий и грязно выругался.
– Чешчь и увага! – был смелый отклик из-за спелых колосьев.
Поднялся пан Смардушевский из овсов, ничуть не испугавшись грозного окрика и смело вышел
пешим на бой с конным паном Лепестоцким.
Сошлись при луне. Как два дуба на одном берегу не выживут, так и вельможные паны одну красу
на двоих делить не пожелали. Размахнулся пан Лепестоцкий булавой и скинул с головы пана
Смардушевского новую конфедератку с шелковой кисточкой. Размахнулся пан Смардушевский
кистенем карманным и сдул с пана Лепестоцкого кафтан со смушками цигейковыми. Так и убили
они друг друга. Утром только конь в село прибежал, а в стременах сапоги изорванные
болтаются.
Ругался пан Скуйда поначалу боязливо, только потом немного осмелел и уж кричал без продыху
целый год. А еще через шесть месяцев Гражинка родила богатыря. Правда, мертвого. Но до чего
ж он был похож на почивших в Бозе панов! Вся деревня это признала и разошлась по хатам
молча, как бы боясь, что юный младенец отхлещет ее по щекам ногайкой или чего похуже.
А пан Скуйда до сих пор с Гражинкой живет и только морду воротит, как она опять толстеть
начнет – знамо дело, не к добру. Лицо у нее давно дурным стало – вылитая матушка, волосья
повылезли, кольца давно на руки не лезут. Парни уж для других девушек ромашку рвут и карманы
платком украшают. Зато младенцев в подоле жинка пану учителю больше не приносила. То
кадушку родит – в ней потом огурцы солят, то новую скатерть к престольному празднику, будто
из уха по волшебству, извлечет. А раз и вовсе ухватом и набором столового серебра разрешилась.
Ходит пан Скуйда на богомолье в Ченстохово и все молит за ребеночка, а заодно и за то, чтоб из
воеводства бумага скорее пришла – на перевод в город. Но ни того, ни другого ему наша
справедливая Мадонна не дает. А не прячься в меже, когда быть сечи, а коли прятался – молчи.
По окрестным же полям в лунную ночь подчас разносится молодецкий посвист и перебранка
панов добродиев:
– Ну, шо, пшентлива скатка, идэмо до шинка?
А вы говорите: ще Польска не згинела!
"ИННА-БАЛЕРИНА"
Могут ли, интересно, балерины любить? То, что рожать им сложно, многие знают. Таз, что ли,
какой-то там у них узкий или это следствие изнурительных упражнений с детства – точно никто
не скажет. Да и кто когда-нибудь видел ребенка балерины? А может, все дело в том, что такие
вот дети растут в закрытых школах, чтобы повторить судьбу матерей? И все-таки, не кошки же
они! Прежде, чем что появится на свет, любовь должна возникнуть...
Инна была балерина. Когда она выходила из училища с тугим пучком на затылке и странно, не
по-людски выставляя ноги, на бульвар, усаженный яблонями и сиренью, один негодник,
случайно прознавший ее имя, кричал: "Инна, и-и н-на!.." Ничего обидного, наверное, в этих
позывных не было, но перед подругами Инне почему-то было неудобно. Хотя – девочки они были
приличные. В 5 лет каждую привела сюда мама, за исключением, разве что, Элиты Коровиной. Ее
мама привела в 6 лет, потому что, когда Элите стукнуло пять, и она предстала перед комиссией,
строгая дама сказала: "У вас, к сожалению, попка великовата". "Это у на-ас попка
великовата?" – возмутилась элитина мама, попка которой закрывала от глаз членов комиссии
добрую половину залы, но Элиту не приняли. Год она сидела на диете. Девочки к тому времени уже
привыкли к ежедневной вечерней боли в суставах и строгим, будто строевым, командам:
"Батман-жэтэ! Па! Батман-ондю!"
Шло время. Были оттанцованы первые групповые выходы в Колонном зале – под взглядами
заслуженных деятелей – и в районном Доме пионеров. Мальчишки из секции самбо, кисло воняя
потом после тренировки, смутно взирали на "лебедей" в марлевых недорогих пачках. Эмоций в
них пока не пробуждало ни искусство, ни существа противоположного пола, вышедшие на
дощатый татами из другого мира.
Шло время. Заслуженные деятели поумирали, самбисты стали гулять с дворовыми в парке,
оглушительно свистя, завидев знакомого. Свои же мальчики юношескую безудержность пока
предпочитали никак не тратить. Они, словно куколки насекомых, ждали превращения в "голубых"
и большой сцены. Они с детства видели девочек в таких видах и щупали в таких местах, что
считали их чем-то, вроде гимнастических снарядов. Поэтому Инне оставалось лишь краснеть от
ежедневных возгласов хулигана и есть мороженое.
Пришла весна. Хулиган оделся в кремовый плащ и кашне с "огурцами". Бриолин на его волосах
отражал яблоневые цветы, блестящие носы ботинок были усыпаны пеплом. Элита Коровина ушла
в обычную школу, чем вызвала зависть не у подружек по балетке – те уже давно смотрели на
окружающее извращенным взглядом танцовщицы, – а у девочек из обычного класса. Ведь какая
вечеринка обходится без танцев. Инна же готовилась танцевать Жизель на выпускных. Ей было
не до всего этого...
– Хотите мороженого? – спросил хулиган и покосился на фарфоровые ноги девушки. Он покраснел,
хотя до этого смело взирал на груди подруг.
Груди у Инны не было. Вместо нее торчали какие-то кости и сочленения. Она тоже покраснела от
неожиданного вопроса и прошествовала мимо своей странной походкой. Поворачивая с
бульвара, она нарочно громко расхохоталась над тем, что говорила ей Майя. А говорила она:
"Представляешь? Вчера вместо "лега турнель" Аннушка "жардин д'эте" сделала". "Аннушка" они
называли Нинель Павловну Анненскую, которая забраковала попку Элиты и выбрала Инну на
главную партию в выпускном балете.
Вечером, лежа в кровати на двери, покрытой крахмальной простыней, Инна вспомнила это:
"хотите мороженого?" – надменное выражение – "катр па" до поворота – смех. "Дурой", как, может,
обычная девушка, она себя ругать не стала. Только подумала, что надо было у него имя
спросить. В мечтах ей грезилось, что ее любовь и дом будут, как у Бобышова с Ярцевой.
С мамой и папой Инна год назад побывала в гостях у этих солистов в их квартире на
набережной. Блестящая гостиная с эркером была уставлена цветами, закончился спектакль,
было поздно, но Инне ради такого случая разрешили нарушить режим.
– А-а, – закричал Бобышов голосом оперного певца Парцхаладзе и наманикюренным пальцем
указал на девушку. – Вика, посмотри на эту юную прелесть!
– Шарман, – ревниво проронила Ярцева. – У девочки будущее, идемте чай пить.
За чаем она подливала красавцу-мужу коньяка в рюмку и касалась плечом его седеющей на
висках головы. Пахло орхидеями, розами и пролетарскими гвоздиками, подаренными теми, кто был в
Большом впервые. Мама и папа с розовыми щеками еле читали тайнопись этой семьи и гордились,
что они тоже – посвященные. Вечер был слегка испорчен лишь тем, что Бобышев, напившись чаю,
позволил себе немного лишнее.
– Левка-драндулет аж пернул, когда эту корову поднимал, – сказал он со смехом жене. – Не
знаешь, сколько она кило набрала после Польши?
– Да кило 8, не меньше, – ответила та и положила одну красивую ногу на другую.
И все равно Инна решила, что взрослой она будет, как Ярцева, носить после спектакля
ажурные чулки. А муж ее будет вот такой же седеющий тюльпан.
Инна поправила сбившуюся простыню и заснула. Ей приснилось, что хулиган целует ее губами,
измазанными растаявшим мороженым. Утро встретило ее приятной тяжестью внизу живота, и
девушка, запив минералкой таблетку аскорбиновой кислоты, побежала к станку.
"Жизель" прошла с огромным успехом. Левкоев-Мусоргский особенно внимательно приглядывался к
Инне. "Ну, дитя мое, – сказала ей потом Аннушка. – Жди теперь, как говорится, ангажемента".
Бесконечные занятия как-то вдруг прекратились, и занять себя было нечем. Инна несколько
раз прошлась по бульвару от училища до поворота. Хулигана не было. Тогда она купила
"крем-брюле", вместо "молочного", которое раз в неделю позволяла себе все эти годы, а потом
быстро и одновременно как-то эротически съела его. После этого маленького преступления
девушка решила пройти в глубь района. В тот парк, где у кудрявого Володи Ульянова, замершего
с алебастровой книжкой, потея в букле, кружили бывшие самбисты.
Каблуки подламывались на горячем асфальте. На губах оставался привкус жженого сахара. У
дома № 4 Инну охватил свежий запах сирени. Там рос огромный, постоянно шевелящийся внутри
куст – денег у местного народа было маловато. Инна подумала, что цветы ей дарил либо папа,
после удачного выступления, либо – один раз – от волнения она не запомнила кто, в Колонном
зале. Она стала представлять, как выходит на сцену с Бобышевым, к нему несутся меж рядов
женщины с огромными алыми букетами и кидают их через оркестровую яму. А он... А он ловко ловит
эти чуда и под ревнивые взгляды передает их Инне. Она уже вся в цветах, она с блеском
открутила "фуэте" в "Ля перле" Лебланжа...
Мечтая так, девушка очутилась в глухом углу парка, но по наивности не испугалась. Большие
серые липы уходили стволами в небо, и среди этой готики, в конце тоннеля стоял хулиган. С ним
находился другой хулиган в бирюзовой нейлоновой куртке и с прозрачной упаковкой под мышкой.
Инна облизнула губы и, тоненькая, спряталась за стволом.
– Лажу гонишь, Грэг, – говорил инниному хулигану собеседник. – Ты аскни у центровых, сколько они
за такой лейбак пагарят?
– Две кати.
Грэг уронил цилиндрик пепла на ботинок. Инна ничего не понимала, лишь смотрела, как
шевелятся эти губы из сна. В них висела папироса, и это показалось ей красивым.
На следующее утро позвонила Нинель Павловна.
– Ну, жемчужина моя, хватит лениться, – сказала она звенящим голосом. – Ты хоть рада?
И Инна стала ходить на классы к Левкоеву-Мусоргскому. Старик сильно давил своими кривыми
пальцами ей под лопатку и скрежетал: "Тэ-эк! Это все-таки Лебланж, милочка, а не "Танец с
саблями". Он хотел пробовать ее в "Ля перле" будущей осенью. Неужели мечты сбываются?..
Столкновение с Грэгом произошло на улице Горького. Летнее платье вилось вокруг инниных бедер,
на ней были венгерские туфли на платформе, она шла в магазин "Подарки", чтобы купить чашку с
блюдцем на папин день рождения и красиво упаковать ее.
– Хэлло! – Окликнул ее хулиган. – Узнаешь?
Инна уперлась взглядом в значок с кленовым листом на лацкане его светлого пиджака.
– А тебя учили, что подглядывать нехорошо, детка?
Она ощутила, как ее левое колено задрожало и икру свело, будто после растяжки. Дрожь
распространилась по всему телу, и в какой-то всеохватной судороге Инна дала Грэгу свой
домашний телефон. На вечерней репетиции Левкоев-Мусоргский опять тыкал ее под лопатку и
недовольно клокотал.
– Что с тобой, девочка? – спросил папа, отрадовавшись большущей чашке с китаянкой под
зонтиком.
– Это мандраж, ничего удивительного. Отстань от нее, Владлен.
Мама отправила Инну в постель, а в гостиной еще долго раздавались веселые голоса
инженеров. Потом папу рвало в унитаз...
В середине августа Грэг позвал ее в ресторан. Инна стояла у "Арагви" и увидела, как он
красиво вылезает из такси и небрежно что-то сует в руку водителю. Машину он остановил за
квартал до места свидания, чтоб подъехать с шиком. Надменный официант, который курил перед
рестораном, узнал Грэга, но для Инны сделал вид, что нет. Только распахнул дверь перед
шикарной парой.
– Клёвая бикса! – шепнул он, когда хулиган проходил внутрь. Грэг цыкнул зубом.
Внутри было, как в квартире у Бобышова и Ярцевой, только интимнее. Если бы не грузин, который
вывалил живот прямо на стол и ковырялся длинным ногтем на мизинце в зубах, то обстановку
можно было бы назвать светской. Инна сначала отказалась от шампанского, но Грэг так
по-собачьи смотрел ей в глаза, что стало неудобно. Пузырики ударили в нос, стало смешно, а под
лопатку Грэг тыкал совсем нежно.
– Говорят, у нас амплуа, как говорится? – легкое прикосновение к спине. – Бенефис или это, как
его там?.. – еще одно, но напористей. – Контрамарочкой разжиться нельзя будет?
Инна поняла, что целуется с Грэгом в мужском туалете, и юбка ее неприлично задрана. Он
шарил руками по спине, бессмысленно ища застежку лифчика. Он улыбался, как кот на помойке...
Осенью Инна принесла Грэгу 20 льготных билетов на премьеру.
– Да это ж целое состояние! – восхитился он и поцеловал Инне рот и шею.
А она волновалась. У нее даже прекратились менструации. По мемуарам она знала, что это
обычное дело даже у великих балерин, и не прекращала репетиций. Наконец, Левкоев-Мусоргский
напоследок ткнул ее пальцем и сказал:
– Баста! Завтра всем рекомендую выспаться...
В гримерке пахло пудрой фабрики "Дзинтарс" и несвежими пуантами. Инна взяла тушь со столика
под 100-свечовой лампочкой и принялась рисовать себе брови. Пусть он видит!
Вдруг что-то тоненько треснуло, и свет погас. В темноте перед Инной, как на негативе всплыло
загорелое лицо Грэга. Она догримировалась по памяти, а когда подошла к зеркалу в коридоре,
поняла, что может теперь делать это хоть в тоннеле метро. В зеркале стояла слегка усталая
красивая черноволосая женщина с горящими глазами. Пусть он видит! Он сегодня увидит!
Отзвучала увертюра. Затем в гримерку напротив ввалился пластом, еле успев открыть дверь,
Виктор Зозуля, танцевавший Клодена. В антракте Инна хотела сходить в буфет – посмотреть еще
раз на Грэга. Но ее "фуэте" было сразу же в начале второго акта. Она вдохнула и выдохнула
уже на сцене.
Ослепленная, она вгляделась в темнеющие лысины партера, выше, выше. Вот он! В голове яркой
жилкой что-то запульсировало. Грэг часто спрашивал, любит ли она его, и не верил. Может быть
теперь он...
Она отогнала страшную мысль подальше, переставила ноги в позицию "ондю" и стала ждать
удара литавр. Инне показалось, что дирижер подмигнул и щелкнул зубами. Удар!..
– Фуэте, черт возьми! Давай, девочка, я тебя умоляю! Фуэте! – голос из-за кулис готов был сорваться
в пропасть визга. – Ну, труа-катр, три-четыре!.. О!
Инна вся вытянулась к этому балкону, где был Грэг. Ей хотелось крикнуть, как она его любит,
но голоса не было. Только и оставалось стоять, замерев в восхитительной позе, любя и
доказывая.
Музыка вступила еще раз. Теперь дирижер действительно щелкал зубами, подмигивал и слишком
подчеркнуто размахивал палочкой, стараясь привлечь внимание Инны. В партере раздался
робкий хлопок. Сверху свистнули. Потом зал взрывался и утихал, ожидая отработки за
уплаченное. К ногам Инны упал занавес...
У черного выхода, в темноте переулка ее встречал только папа. Букет в его руках выглядел
сломанным мокрым зонтиком.
© Константин Николаев
|
|